Моя жизнь (сборник) - Страница 21


К оглавлению

21

– Ты видишь краски, цветно, и начинаешь понимать декоративную концепцию…

Репину сказал как-то у Мамонтова в Абрамцеве, что он не умеет рисовать. Савва Иванович обиделся за Репина и говорил мне:

– Ну и странный человек этот Врубель.

Бывая в Абрамцеве, Врубель подружился с гувернером-французом, стариком Таньоном, и они целый день разговаривали.

– Вы думаете, о чем они говорят? – сказал мне Савва Иванович. – О лошадях, о парижских модах, о том, как повязывается теперь галстук и какие лучше марки шампанского. А странный этот артист, а какой он элегантный и как беспокоится о том, как он одет.

Когда я спросил Врубеля о Репине, он ответил, что это тоска – и живопись, и мышление. «Что же он любит, – подумал я. – Кажется, только старую Италию. Из русских – Иванова и Академию художеств».

– Любишь ли ты деревню? – спросил я его.

– Конечно, – ответил Врубель, – как же не любить природу. Но я не люблю людей деревни, они постоянно ругают мать: «мать», «мать твою». Это отвратительно, – сказал он. – Потом они жестоки с животными и с собаками…

И я подумал: «Все же Врубель особенный человек».

Врубель окружал себя странными людьми, какими-то снобами, кутилами, цирковыми артистами, итальянцами, бедняками, алкоголиками. Врубель никогда не говорил о политике, любил скачки, не играл в тотализатор, совершенно презирал игру в карты и игроков. Будучи в Монте-Карло с Сергеем Мамонтовым, ушел из казино, сказав: «Какая скука». Но любил загородные трактиры и убогую харчевню, любил смотреть ярлыки бутылок, особенно шампанского разных марок. И однажды сказал мне, показав бутылку:

– Смотри – ярлык, какая красота. Попробуй-ка сделать – это трудно. Французы умеют, а тебе не сделать.

Врубель поразительно рисовал орнамент, ниоткуда никогда не заимствуя, всегда свой. Когда он брал бумагу, то, отметив размер, держа карандаш, или перо, или кисть как-то в руке боком, в разных местах бумаги наносил твердо черты, постоянно соединяя в разных местах, потом вырисовывалась вся картина. Меня и Серова поражало это.

– Ты знаешь костюм и убор лошади? – спросил я, увидев средневековую сцену, которую он поразительно нарисовал.

– Как сказать, – ответил Врубель, – конечно знаю в общем. Но я ее вижу перед собой и вижу такую, каких не было…

Врубель рисовал женщин, их лица, их красоту с поразительным сходством, увидав их только раз в обществе. Он нарисовал в полчаса портрет поэта Брюсова, только два раза посмотрев на него. Это был поразительный рисунок. Он мог рисовать пейзаж от себя, только увидав его одну минуту. Притом всегда он твердо строил форму. Врубель поразительно писал с натуры, но совершенно особенно, как-то превращая ее, раскладывая, никогда не стремясь найти протокол. Особенно он оживлял глаза. Врубель превосходно рисовал и видел характер форм. Он как бы был предшественником всего грядущего течения, исканий художников Запада. Из русского искусства он был восхищен иконами новгородцев. Фарфоры Попова и Гарднера восторгали его так же, как в литературе Пушкин и Лермонтов, – он считал, что после них в литературе русской был упадок.

– Нет возвышенности, – говорил Врубель. <…> Ценил Левицкого, Боровиковского, Тропинина, Иванова, Брюллова и старых академиков… Как-то его спросил мой приятель Павел Тучков о крепостном праве.

– Да, недоразумения были везде, и на Западе. Чем лучше узаконенное право первой ночи? А раньше – инквизиция? Этого, кажется, как-то мало было в России. Но жаль, что народ оставил без понимания своих творцов красоты. Ведь у нас не знают Пушкина, а если и читают, то это такое малое количество. А жаль…

Раз кто-то сказал при Врубеле, что в России – повальное пьянство.

– Неправда, – ответил Врубель, – за границей пьют больше. Но там на это не обращают внимания и пьяных сейчас же убирает отлично поставленная полиция.

Как-то летом у Врубеля, который жил со мною в мастерской на Долгоруковской улице, не было денег. Он взял у меня двадцать пять рублей и уехал. Приехав вскоре обратно, он взял большой таз и ведро воды и в воду вылил из пузырька духи, из красивого флакончика от Коти. Разделся и встал в таз, поливая себя из ведра. Потом затопил железную печь в мастерской и положил туда четыре яйца и ел их с хлебом, печеные. За флакон духов он заплатил двадцать рублей…

– А чудно, – говорю я ему. – Что же это ты, Миша…

Он не понял. Словно это так необходимо. Раз он продал дивный рисунок из «Каменного гостя» – Дон Жуан за три рубля. Так просто кому-то. И купил себе белые лайковые перчатки. Надев их раз, бросил, сказав: «Как вульгарно».

Врубель мог жить месяц на три рубля, ел один хлеб с водой, но никогда ни у кого, кроме меня, не брал взаймы. Врубель много рисовал, делал акварели-фантазии, портреты и бросал их там, где рисовал. Я никогда не видал более бескорыстного человека. Когда он за панно, написанные Морозову, получил пять тысяч рублей, то он дал обед в гостинице «Париж», где жил. На этот обед он позвал всех, там живущих. Когда я пришел поздно из театра, то увидел столы, покрытые бутылками вин, шампанским, массу народа, среди них – цыганки, гитаристы, оркестр, какие-то военные, актеры, и Миша Врубель угощал всех. Как метрдотель, носил завернутое в салфетку шампанское и наливал всем.

– Как я счастлив, – сказал он мне. – Я испытываю чувство богатого человека. Посмотри, как хорошо все настроены и как рады.

Все пять тысяч ушли, и еще не хватило. И Врубель работал усиленно два месяца, чтобы покрыть долг.

Метрдотель-иностранец из ресторана «Эрмитаж» в Москве однажды сказал про Врубеля, что ему приятно служить, так как он «понимает»: «Это господин настоящий, и с ним я говорю по-английски».

21