Утром солнце светило в окно.
– Смотри, Костя, – сказала мне мать. – Встань, посмотри в сад, грачи прилетели.
И я видел, как больное лицо матери обращено вверх на деревья сада. И я ушел к себе в комнату и, уткнувшись в подушку, горько заплакал.
Москва. Давно то было. В воздухе пахло весной. Солнце. Блестели купола старой церкви Харитония в Огородниках. Рядом с церковью были небольшие деревянные дома, с двориками, крыльцами, у которых густо насажена сирень. Двор кой-где мощен булыжником. Гнилой забор соседнего сада. Бузина выпустила маленькие, как бисер, листочки. Весна. Синее небо. Летят белые облака.
У крыльца дома, где я жил, – большая бочка, полная капельной воды. Я и Тата, девочка из соседнего дома, лет десяти, смотрим в бочку. Замечательно. Видно небо, как бегут облака. Я вижу себя и Тату. Когда пальцем взволновать воду, все делается смешно, так забавно прыгают глаза, нос, наши лица.
У Таты на голове маленькая шапочка пирожком и белый воротничок на жакетке. У Таты матовое лицо, темные, как слива, глаза, большие ресницы. И когда она смотрит на меня, то часто мигает ими.
Тата так нравится мне, что выразить нельзя.
Мне одиннадцать лет. У Таты сестра Аня, старше ее. Тата меня зовет Костю, а я ее Тата.
Тата такая хорошенькая, и я близко смотрю на нее, потом опять в бочку и говорю ей:
– Тата, можно вас поцеловать?..
Тата посмотрела на меня, часто замигала ресницами и сказала:
– Не знаю, я спрошу маму…
Я подумал: «Ну вот, мама, наверно, скажет, что нельзя».
Через лазейку в заборе мы попадали в соседний двор, где был сад и где жила Тата. Очень хорошо в доме у Таты, так чисто. Какие-то пузатые комоды, столики, горка с фарфоровыми куколками, занавески на окнах, и всюду салфеточки вязаные, часы высокие, и тихо ходит большой маятник.
С Татой мы читали книги, стихи, смотрели альбом с портретами.
Мать Таты была высокая, серьезная и добрая женщина. Увидев меня, она всегда старалась угостить: то рахат-лукум, то чернослив, то орехи. У Таты не было отца – он умер, но она показывала мне его портрет в военном мундире. Это был человек с выпуклыми глазами и с баками. Тата говорила, что папа был такой хороший-хороший…
Я был один на дворе, где больше еще распустилась бузина и сирень была зеленая. Весело грохотали по мостовым извозчики, и блестела церковь Харитония в Огородниках.
Вдруг я вижу – Тата подъехала на извозчике со своей матерью к воротам, нарядная, в шляпе с лентами, и картонки в руках. Она кивала мне головой.
После обеда Тата пришла ко мне и спросила мою мать:
– Дома Костю?
– Он там, – сказала мать.
У нас в квартире было хуже, чем у Таты, бедней. Не такая мебель, не было этих салфеток и горок с фарфоровыми куколками за стеклами. Я обрадовался Тате. Она взяла меня за руку, подвела к окну, где видны были зеленые листья сирени и где солнце острыми лучами светило на нее, и вкрадчиво и серьезно сказала мне:
– Костю, мама, когда я спросила, можно ли тебя поцеловать, сказала – нельзя: ты будешь его целовать тогда, когда у него вырастут усы. А если ты будешь его целовать сейчас, то на носу сделаются пупыри, такие гадкие… Нос сделается большой и выпадут ресницы.
«Это ужасно», – подумал я.
Я был очень взволнован, и, когда ушла Тата, я поискал зеркальце – не нашел. Подошел к большому зеркалу и смотрел на себя. Усов – никаких. Чуть-чуть какой-то пушок есть, но он в другом месте – на щеках. Нет усов. Невозможно…
«Все это верно, – подумал я. – Но как же, на Пасхе-то, когда красное яйцо, ведь христосуются. Я помню, в прошлом году со мной христосовались и Аня, и ее мама, и Тата – и никаких пупырей. Как все странно».
Распустилась сирень. У подъезда нашего крыльца стояли ломовые, вытаскивали мебель, матрасы, стулья, и я узнал, что это переезд на дачу.
Я ехал с отцом отдельно в пролетке на извозчике. Брат Сережа с матерью. В руках у меня была наша собачка Мулька. Это была маленькая черненькая собачка, которая страшно беспокоилась – куда-то ее увозят. Но когда мы приехали в лес от Крестовской заставы, то отец остановился, я пустил Мульку, и мы пошли пешком. До чего было прекрасно. Дорожки, зеленая трава, распустившиеся березки. Замечательно. И я совершенно был поражен, когда подошли к мосту и с него увидел речку, бегущую воду, зеленые луга и у столбов моста стайку маленьких белых рыбок.
Боже, до чего хорошо! До чего хороша эта деревянная дача с террасой, синие старые бревна. Ломовые стаскивают с воза мебель, ставят стол. А уж на стол принесли молоко, мать поставила стаканы, плюшки, пеклеванный хлеб.
Я взял стакан молока, хлеб и вышел. Передо мной лужок, я ем хлеб, пью молоко и иду по этому лугу… Вот речка. Она извивается – ольховые кусты низко нависли над самой водой, зеленые, яркие, и отражаются в воде. Какая радость!.. Я никогда и не видал раньше такой речки. И так недалеко от Москвы.
Утром проснулся, бревна, маленькая комната, в окно блестит солнце и зеленый, зеленый сад… А кругом какие места! Кривая сосна на лугу, старая, гнилая, а за ней голубая даль. Вот там, должно быть, думаю я, там и есть мыс Доброй Надежды. Я непременно поеду туда.
– Ты не ходи далеко, – говорит мне мать, – а то заблудишься.
Но все же я пошел.
У самой сосны, старой, уже засохшей, такой чистый лужок, сухая земля. Я лег у сосны и подумал: а Тата осталась там, в Москве… Отчего она не приехала сюда, я бы с ней пошел туда, где эта даль, мыс Доброй Надежды… Она все видит тот же двор, мостовую. Разве это можно сравнить – Москву. Там скучно. Бедная Тата… Я напишу ей письмо, напишу: «Попросите маму, чтоб она вас отпустила к нам. Я не буду вас целовать – никогда. Но только приезжайте, пожалуйста, с мамой. Я люблю вас, Тата».