Моя жизнь (сборник) - Страница 30


К оглавлению

30

Одеваясь, дьякон весело спросил нас:

– Господа студенты или ученики, какие будете?

– Мы – художники.

– А, художники! Очень приятно. Значит —

Твой патрет могу без свечки

Темной ночью я чертить.

В ртивом сердце, словно в печке,

Завсегда огонь горит…

И дьякон раскатисто засмеялся:

– Позвольте, господа художники, просить пожаловать в гости к Кутейкину… Разносол и всякое такое после купанья. В утробу человеческую влезет без затруднения, даже с приятностью феноменальной… Прошу без отказу. Художество я люблю… Даже «Ниву» выписываю.

* * *

У отца дьякона дома было уютно и чисто.

Дьяконица и дочь его – скромные красавицы. Стол накрыт в саду под яблоней. Рядом – пчельник и малинник. А на столе, у самовара, графин водки, полынная осиновка, закуски, маринованная щука, грибы, пирог с капустой, с морковью, творожники, огурцы, соленье, крыжовник, китайские яблочки, варенье разных сортов. Дьяконица разливает по рюмкам водку.

– Художникам милейшим налей, – говорит дьякон. – Выпьем с ними – самый веселый народ.

– Не пьем, – отвечаем мы с Левитаном.

Дьякон изумился:

– Как так? Художники и не пьют? Батюшки… В первый раз слышу. Я-то художников знавал… Я здесь с ними рыбу ловил, так четверть обязательно кончали.

– Удивление, – подхватил один толстенький дачник. – С отца моего один художник тоже портрет списывал. Нужен был папаше в контору: он сорок лет бухгалтером состоял… Так папаша мой того художника до чего полюбил, и уж пили они вместе, ужасть! Пишет он его, и пьют оба. И заметьте, как верно списал: ну прямо видно, что выпивши… Конечно, про покойника неладно говорить, но глядеть на портрет – прямо видать, пьян! Художник по фамилии Волков. Здоров писать был! Только помер молодой… Говорили про него, что таланта в нем вот сколько; если бы жил дольше, то был бы Рафаэль прямо, не иначе.

Смерть отца

Как хороша жизнь! Осенний день, небо сине-прозрачное, листва, липы и серебристые тополя покрыты золотым блеском. Воздух уже холоден. Рано утром прилетели откуда-то стаи крошечных птах и заполонили сад, около которого я живу в Москве – в Сущеве. Птахи слетаются в веселые стаи и болтают друг с дружкой без умолку. Вдруг, словно по приказу, поднимутся разом и исчезнут далеко в небе…

Напротив сада у пожарной части, на солнце, пожарные вычистили сапоги и расставили их по лавочкам – сами ходят босиком.

Я сижу у окна, в доме старого генерала в отставке, и пишу картину по его заказу. А он расположился сзади – белый как лунь, в прокуренной военной тужурке, попыхивает трубкой и указывает мне, как писать:

– Мой юный друг, здесь сделайте гору и на ней замок!

Я пишу, а генерал подбадривает: «Вот-вот, отлично. Здесь – лес, большой лес. Это Шварцвальд!»

Генерал – из немцев. Нет-нет и выдохнет:

– Мейн гот…

А то наклонится к большому, стоящему на его чудесном письменном столе фотографическому портрету Александра II в рамке, посмотрит на него умильно и скажет:

– Вот это человек, царь наш… Мейн гот!

Когда я окончил картину, генерал одобрил:

– Хорошо! Как раз то, что я хотел… Потом будем с вами море писать. Но я сам фрегат пририсую – военный… А вы вперед дым напишете. Это будет бой в море… Мейн гот!

Он передал мне гонорар в большом запечатанном конверте. Я вышел с ним на дворик, окруженный заборами. Все на этом дворике было необыкновенно чисто, к тому же выкрашено в один цвет – и стена дома, и забор, и собачья будка. Из будки вылез огромный пес на цепи, невероятно лохматый, и нехотя на меня залаял. Собак я люблю, и мне захотелось погладить генеральского пса. Я протянул руку. Генерал вскрикнул:

– Что вы, он – злой!

Я все же приблизился, и собака легла, ласкаясь, на спину.

– Странно, – недоумевал генерал. – Все время бегает по веревке на кольце, сторожит меня от воров. А как ласков с вами! Сам подходить боюсь…

Но только я отошел, как, весь вытянувшись на цепи, пес стал на меня бросаться, лязгая зубами.

Гонорар в двадцать пять рублей был для меня большой радостью: я поспешил к отцу в больницу, чтобы взять его домой: он уже был плох в то время… Я надел отцу башлык на голову, завернул его в пальто, посадил с помощью больничной прислуги на извозчика, и мы поехали домой. Лицо отца было мертвенно-бледно, я едва удерживал его. Видно было, что ему трудно сидеть…

Дня через два я ушел на охоту в Перервы, под Москвой на Москва-реке. Чудесно было в природе. И сколько дичи! Я стрелял куликов, уток. Тут же в береговые капустники влетали дупеля… Вскоре из моего ягдташа стали выглядывать их головки с длинными носами.

В вагоне железной дороги какой-то пассажир спросил, не продам ли я ему дичь.

– Ни за что!

С Курского вокзала я возвращался пешком: на мне было ружье и пороховница на зеленом шнуре. Меня с любопытством оглядывали прохожие, и это мне нравилось. В Сущеве из здания гимназии толпой высыпали молоденькие ученицы; иные посматривали на меня не без удовольствия. Я шел словно не по земле… И все поднимал плечи. Чувствовал себя героем… Ах, эти встречные девушки! Боже, как они мне нравились! Я был влюблен во всех без разбора. Они казались мне богинями…

А ночью меня разбудила мать:

– Костя, встань, отцу плохо… он умирает…

Я привстаю, смотрю в упор на мать, не видя… и непонятная сила усыпляет меня опять…

– Костя, Костя… – будит снова мать, но я никак не могу подняться – сон одолевает. И вдруг вижу во сне – стоит около отец на коленях и пристально смотрит на меня:

– Костя, ты не пришел проститься! Прощай!

И постепенно исчезает, как-то уносится дальше, дальше, дальше…

30