«Какой особенный человек!» – подумал я и почему-то повиновался доктору во всем и ел все, что он мне клал в тарелку. А потом заснул как убитый.
В воротах Покровского монастыря было черно от монахов. Они пели, встречая катафалк с гробом. Мне было так тяжело на душе, что я ушел в сторонку, когда отца опускали в землю. Доктор Лазарев стоял возле меня.
Подошел монах и сказал мне:
– Вы сынок Алексея Михайловича? Вот вы и братец – ведь портрет его. Мало пожил батюшка ваш. Рано к нам пришел. А молодым-то веселый какой был! У нас-то, приходил, уху делали. На всю братию каких стерлядей привозил. С господином Гоголем уху ели. Ну и говорили что! Вот над нами насмешничали. Слушать нельзя было.
– Что же говорили?
– Ну и сказать нельзя. Дразнили монахов-то! Веселый был ваш батюшка.
Доктор Лазарев увез меня с матерью к себе. Не позволил вернуться домой. Мать все жаловалась, говорила, что она виновата: если б не пожалела денег и купила какой-то бальзам, то отец жил бы. Доктор не слушал. Опять дал какое-то лекарство и ей, и мне, а потом заставил есть моченые яблоки, повторяя:
– Потрудитесь кушать! Слушаться меня!
В библиотеке была поставлена постель рядом с моей. Мать не спит. Говорит мне:
– Костя, я пойду в Оптину пустынь, пусти меня. Не до людей мне.
Наутро я спросил доктора:
– Отчего так рано умер отец?
Он показал на бюст Шекспира, что стоял на книжном шкафу, и сказал:
– От разностей среды и запросов жизни. Вот этот человек – гений. Он бы вам объяснил лучше доктора, отчего умер ваш родитель. А матушку отпустите в Оптину пустынь. Ей легче в вере пережить горе…
На Третьей Мещанской, в Москве, в деревянном доме жили мы в квартире, сдаваемой «покомнатно» молодой женщиной Татьяной Федоровной. То было в моей юности, когда я еще учился в Школе живописи. Жил я у Татьяны Федоровны со студентами.
В Татьянин день, помню, нарядилась наша хозяйка, завила челку пышных черных волос, опустив ее на лоб до самых бровей; в завернутую косу вплела живой цветок; была весела и чему-то рада.
Квартиранты ее, студенты, мои приятели – Щербиновский, Новичков, Дубровин, Поярков – были все народ бедный. Один Щербиновский получал из дому от отца двадцать пять рублей в месяц, и такую получку мы считали особенным, из ряда выходящим случаем. Все мы пробавлялись кое-как уроками, я еще рисовал всякие маленькие заказы и продавал за гроши этюды с натуры. Собирая с нас буквально медяки за квартиру и стол, Татьяна Федоровна никогда не жаловалась на нужду. Ни раздражения, ни упрека.
Татьяна Федоровна была раньше замужем за военным. Мы это знали, но никто не смел ее спросить, отчего она разошлась с мужем. У нее были красивые, ясные, улыбающиеся выразительные глаза. Когда кто-нибудь хотел показать себя очень умным человеком, с направлением, и завирался, Татьяна Федоровна смотрела на него так пристально и серьезно, что умник замолкал. Татьяна Федоровна никогда никого не осуждала, ни про кого не сказала худо.
Как-то раз студент Новичков сказал про другого медикуса, жившего у нее раньше, теперь окончившего университет, имевшего богатую жену и богатую практику, что он не заплатил Татьяне Федоровне старого долга, хотя она из-за него заложила какой-то соболий воротник, оставшийся после покойной матери, генеральши.
– Он отдал долг, – сказала Татьяна Федоровна.
– Вы неправду говорите, Татьяна Федоровна, – возразил Новичков.
– Ну, заплатит. Довольно, Новичков. Я не люблю об этом. Скучно.
Татьянин день у нас шел особенно весело, как-то свободно, и что-то родное было во всем. Татьяна Федоровна неплохо пела, немного картавя, и аккомпанировала себе на гитаре.
Мы, студенты, изредка ходили в Большой театр, на галерку, слушать оперу, и все пели, подражая Хохлову, «Демона». Любили и «Фауста», и студенческую «Быстры, как волны»…
Странно, удивительно текла наша жизнь. Никто и не думал о недостатках, никто не тосковал от лишений. О богатстве никто из нас и не думал. Мы жили другим. Но как могла справляться бедная Татьяна Федоровна с теми скудными грошами, которые ей платили мы, студенты, – бог ведает. Иногда она уносила что-то в заклад, но старалась не показать этого.
А в тот Татьянин день мы увидели убранную квартиру, лощеные полы, стол, покрытый всевозможными пирогами, обильной едой, богато убранный живыми цветами. Откуда только могла достать Татьяна Федоровна так много цветов? Это ведь дорого стоит.
Нарядная, в белом платье, распоряжалась наша хозяйка. На стол ставили жареного гуся, окорок, рябчиков, заливное из рыбы, бутылки с винами.
Вдруг в передней раздался смех. Кто-то пришел. Слышим голос Татьяны Федоровны:
– Откуда вы, Иван Иванович? Как я рада! Я думала, что вы пропали…
– Умираю, умираю, – отвечал мужской голос. – По убеждению, все по убеждению. Земский врач, вот оно что, под Архангельском, тощища, запил, ей-богу, запил.
В комнату с хозяйкой вошел рослый блондин, доктор Иван Иванович. За ними другой, заспанный, мрачный человек.
– Это приятель мой, позвольте представить. Прозвище – Утюг.
– Гаудеамус, – сказал нам доктор. – И я когда-то жил здесь, в этом раю, у ангела-хранителя Татьяны Федоровны. Господи, вот вы у меня где засели.
Доктор говорил, ударяя себя в грудь. Татьяна Федоровна смеялась.
– А где рыбы-то? – вдруг спросил доктор приятеля.
Утюг бросился в коридор и принес рогожный кулек.
– Двинские стерляди вам, Татьяна Федоровна.
Доктор стал вытаскивать из кулька замерзших больших стерлядей.
– Иван Иванович, а вы не женились? – внезапно спросила его хозяйка.