Я вхожу с моей спутницей по ступеням крыльца в темную комнату, зажигаю лампу, и около – она, такая чужая, временная моя гостья.
Над моховым болотом, за которым далеко расстилались рядами леса, взошел круглый месяц, как розовый кружок на лиловой мгле ночного неба. Весенняя ночь пахла сыростью земли, и я почувствовал: в далях лесов и в месяце была та же тайная печаль. И дом мой, освещенный лампой, был тих и сиротлив. И почувствовал я, что эта женщина – не что иное, как молчащее любопытство, что жизнь окутывает меня какой-то тревогой людского базара, где обольщение называется любовью, где честь почитают за глупость, а обман – за ум, где плутовство и выгода – бытие.
Ярко горит хворост в камине. Огонь веселит освещенные стены моей деревенской мастерской, и как красиво блестят золотые с синим фарфоровые вазы, стоящие на окне, за которым видны темные силуэты высоких елей. Все кругом одна симфония весенней ночи: вазы на посинелом окне, темные ели, фигура молодой чужой женщины – все сливается в одно: ночь. И краски, которые я кладу на холст, звучат в разнообразии, и сущность живет в моем очаровании от окружающего молчания ночи.
Какая во мне жажда восхваления всего, что вижу я. И в картине – в молчании поет весенняя ночь. А душа все чает небывалой жизни, которая там… где-то там… Призрак счастья. И так будет до могилы, над которой к вечеру поет соловей, – очарование зорь весенних.
А рано утром все было другое. Было радостно.
Я умывался у колодца, где на березах, в скворечнике, заливался скворец хвалой ясному утру. Ко мне с головой, обернутой полотенцем, подошла моя гостья. Ее темно-карие глаза пронизывало солнце; они смеялись.
– Как хорошо у вас… Слышите, как кричит иволга, какое лето в ее свисте. Отчего вы говорили вчера, что в весеннем вечере грусть кладбища.
– Я сам удивляюсь. Сейчас все другое, чем вчера… Какая синяя даль. По небу, рядами, в белых перьях блестят облака. Посмотрите ввысь: как там весело.
Я из большого ковша лью светлую воду в руки женщины. Она брызжет в лицо себе воду, темные волосы ее заплетены на шее в пучок. Смеясь, глядя на меня, она вытирает лицо мохнатым полотенцем, кладет мыло в блестящую мыльницу и уходит в крыльцо моего дома.
Сегодня приедет ее муж. Это мои новые знакомые. Он ученый, но, в сущности, я совсем не знаю, чему он учит и что пишет. Он охотник, так же как я. Надо скорей собрать краски, думаю я, писать эту голубую даль, эти розовые ветви кустов у загородки, березы, за которыми так потонула в весенних ветвях калитка сада.
– Вы целый день рисуете ваши картины? – говорит мне гостья.
– А как же, теперь такая красота.
– Я не знала, что художники так много работают. Вы и жизни не видите.
«А правда, – подумал я вдруг, – верно, жизни я как-то не вижу».
– Знаете, – говорю я, – я люблю писать красками и все никак не могу написать так, чтобы мне нравилось самому, совсем нравилось… Я все хочу еще лучше.
– А вы думаете, за это найдете награду в жизни?
– Я об этом не думал… Какую награду? Деньги?
– Нет. Ну… допустим – любовь.
– Нет, я еще не видал никого, кто бы любил во мне мои создания. Они как-то отдельно от меня. Есть такие, которые мои картины любят. Ну а меня самого за мои работы никто никогда не любил. Напротив, я чувствую, что я какой-то не такой, как надо… Я художник, так сказать, немного отверженный… Я всегда не то, что бы хотелось окружающим. Я даже привык быть как-то всегда в чем-то виноватым. Странно. Вот хотя бы то, что я пишу картины. И при встрече мне всегда говорят: «Отчего вы не напишете, я вам расскажу…» И я слушаю, что рассказывают мне. И почему-то они считают гораздо значительнее то, что рассказывают они, чем то, что я пишу. Часто, когда смотрят мою картину, говорят: «Вот если бы вы с нами были в Швейцарии, я бы вам показал ландшафт, вы бы написали. А то – и у меня в Орловской губернии, в имении… Был у меня там вид, батюшка, с балкона – вы бы ахнули». Я уже привык, что я не такой, как нужно. И никаких наград и любвей не жду…
Она ответила недовольно:
– У вас есть какая-то душевная сложность… Отчего не смотреть на жизнь просто и брать от нее то, что она дает…
«Верно. Отчего?» – подумал я.
В это время тарантас подъехал к подъезду дома. Двое вылезли у крыльца. Она побежала встречать мужа.
В комнату вошли блондин и жгучий брюнет; один худой и бледный, ее муж, другой плотный, толстенький, как кубарь, его знакомый. Оба были с ружьями, в высоких сапогах. Люди были возвышенных чувств и мыслей и говорили громко, уверенно:
– Какой восторг здесь… Леса… Какая прекрасная местность.
– Феноменально.
Мы расположились за чаем. Пасха, кулич, ветчина. Моя собака пойнтер Польтрон – ласковая – тоже была рада гостям. Она положила одному лапы на колени. Тот оттолкнул Польтрона и сказал, отряхивая колени:
– А вы его плохо учите арапником…
– Я не могу бить собаку.
Оба гостя с удивлением посмотрели на меня, даже весело засмеялись.
– Вы никогда не били собаку? – спросил гость-блондин. – Это странно…
– По-моему, собаку бить нельзя, – ответил я.
– Почему?
– Потому что собака самое тактичное и верное, благороднейшее существо на земле.
– Да-а? Вот как! Ну, я без арапника на охоту не иду… Ваш пес, наверно, гоняет как хочет, за ним и не уследишь. Он кладет лапы и портит брюки…
– Петя у меня, – сказала жена, – так любит платье, что однажды, когда разорвал брюки на лестнице, даже заплакал…
– Ну, знаете ли, – сказал гость-брюнет, смеясь. – Для чего же существуют плетки, арапники? Для собак же…
– Да, – соглашаюсь я, – это верно. – А сам думаю: «Какие они другие люди».