Я как-то сразу вспомнил моего ручного зайца, и стало грустно среди ледяного покрова снежного царства. Что-то есть, должно быть совесть, что ли, только я шел дальше с приятелями, и еще поднимались зайцы и опрометью бежали от нас. И я выстрелил нарочно мимо…
– Эк, упустил, Лисеич, – крикнул Герасим. – Прямо вот в руках был, чего это ты?
Я помалкивал. У зарослей, покрытых инеем, среди глухих зарослей леса, из-под ног у самых лыж приятеля Васи, вылетел черныш. От удивления он крикнул: «Черт!» – и выстрелил. Видно было, как вдали над лесом черным пятном летел тетерев.
– Глядь, у тебя ухо-то бело чего-то, – сказал Герасим Василию Сергеевичу.
Тот тер рукой ухо.
– Снегом надо… Ты смотри.
– Больно что-то, – сказал Василий Сергеевич, растирая снегом ухо.
– Три, три, – говорили ему.
– Не бойся, – смеялся Павел Тучков. – Ухи новые вырастут.
– Ну, довольно этих шуток, – завязывая шарфом уши, сказал Василий Сергеевич. – Холодно.
Герасим, наклонясь, смотрел на снег и, подняв палец, тихо шел к нам. Лицо его выражало напряжение. Подойдя, тихо, шепотом, сказал:
– Лоси… только прошли…
В мертвой тишине вдали был слышен легкий треск, точно кастаньеты щелкают.
– Шесть лосев… – сказал Герасим.
– Хороши охотнички, – вздохнул Василий Сергеевич, – пуль-то не взяли. Дурачье!.. Наши бы были…
– Наши-то не наши, – смеясь, сказал Герасим. – Да… поди-ка за ними. Они тебя угонют, домой не придешь… Ветер нужен. Без ветра-то и не подойдешь… в стужу такую. Нешто за лосем пойдешь…
Голубело кругом, когда мы возвращались домой новой дорогой. Розовела даль. Дремали леса в сумерках зимнего вечера, в сказке окружающей зимы был таинственный заман. Мы все холодели и стукали себя рукавицами.
– А вот, может быть, смерть от мороза не страшна, – сказал Иван Иванович. – Кто знает? Есть что-то: замерзающий засыпает.
– Верно, – подтвердил Василий Сергеевич. – Я чувствовал, когда лосей слушали, как-то ко сну клонило.
– Слышь-ка, – сказал Герасим, – надо влево брать. Теперь заплутать не дай бог. Мороз-то тоже заводит, ему тоже заморозить кого охота. Ух, зол мороз.
– Недурно, – сказал Павел Александрович, спускаясь круто вниз. – Э-эх, – зевнул он. – Правда, что-то тянет на сон.
– Сон-сон-сон… – повторило эхо по оврагу.
– Слышь, стой! – сказал Герасим. – Это да, дороги-то нет. Замело. Глубокие ямы. Эва, куда зашли. Река справа. Идем сюда, я теперь знаю. Идем.
И он ускорил шаг, поднимаясь по оврагу. Когда показалась деревня, Герасим остановился, посмотрел на нас и, оскалив ровные белые зубы, засмеялся.
– Чего ты? – спрашиваю я.
– Ну и страху взял я. Вот прямо застыл весь… Я ведь более часу шел, иде – не знаю. Думаю: батюшки, заплутали. Сразу в голову ударило: пропали! Вам не сказал. Мороз какой. Ты заметь, как идешь, а тебя в дрему тянет, отдохнуть бы, прилечь. Зовет… Вечер, краса какая! Я знаю – это он, мороз, зазывает к себе.
За сугробами угрюмо, как глаза, светились окна, освещенные тускло огоньком. Темные избы деревни, покрытые снегом, как старухи в белых платках, смотрели из-за бугра. Приветливо было в доме моем, когда мы пришли. Человеку нужен дом, человеку нужна дружба, друзья.
– Теперь бы вот тоже, – сказал дедушка-сторож, – киндарь-бальзам в стужу-то пить. От простуды… Я-то, когда при капитале был, его завсегда пил… Нету лучше киндарь-бальзаму… Выпьешь, такая мягкость в тебя войдет, будто и костей нет… Бывало, молодой кады был, – впустишь стаканчик в нутро. Грехи!.. Кругом девчаты в глазах, прямо винтом вертят… – засмеялся дед, уходя.
Поздний вечер. С краю, у большого леса, я поставил палатку, в палатке просторно, стоит складной стол, походная постель, ящик с холстами и красками. Утром буду писать с натуры. Место красивое, глухое, лесное. Большой песчаный обрыв покрыт лесом, седые ели спустились до самой речки. Оголенные ветви их, покрытые белым мхом, как кружевом, выделяются на синих тенях обрыва. Последние лучи солнца замирают на верхушках леса. Деревья, как опрокинутые, отражаются в реке, так глубоко… Глушь…
– Не сказывай никому, – говорю я крестьянину Григорию Тараканову, который привез меня, – я дня три здесь поживу в палатке. Картины буду списывать. А то придут – будут мешать.
– Чего… не скажу, – отвечает Тараканов, – списывай. Чего тут… только место – заросль, кому нужно? Сюда никто и не ходит. По осени тут волки воют. Тута и не рыбачут, вся река лесом завалена. Осыпь… Ишь, что лесу-то по горе падает. Так и называется – пустошь.
– Чего тут… – подтверждает приехавший со мной Василий Княжев, рыболов, и как-то недовольно смотрит на поставленную палатку. – Место самое скушное. Лучше бы у мельницы стали, все же там какое ни на есть жительство…
– Ну, так, значит, через три дня приеду за вами, – говорит Тараканов.
– Вот, на дорогу, – говорю я ему, наливая стакан водки.
Он пьет, закусывает колбасой и, смеясь, говорит:
– Эка охота у вас списывать эдакое-то… Пустошь и пустошь – боле ничего.
Он, простившись, тронул телегу, завернул с лужка в лес и скрылся.
– Вот что, – говорю я Василию, – надо костер развести. Чайник повесим, чаю попьем. Калачи в корзинке достань, ватрушки, да фонарь надо зажечь. Я напишу это место… вон месяца серп вышел.
Василий взял топор и пошел в лес рядом за полянкой. Среди тишины позднего вечера слышен был стук топора, а на заводи ровно кричала выпь, точно кто дул в пустую бутылку.
Разложив складной мольберт, я достал холст и краски и пристроил фонарь. Василий тащил из лесу сухие деревца, складывал их у речки, подложил можжуху – и костер запылал.