Моя жизнь (сборник) - Страница 49


К оглавлению

49

– Эк ты, – вздохнул доктор Иван Иванович. – Блудницы!.. А без блудниц-то не прожить. Раз они есть, значит, нужны, а то на честных бросаться будут.

– А в деревнях у нас нету, – молвил Герасим, – у нас убьют…

– Пожалуй, убьют, верно, – согласился Серов.

– Народ дикий… – сказал доктор Иван Иванович.

Герасим засмеялся.

– А скажите, Герасим, – спросил Серов, – чему вы смеетесь?

– Да ведь чудно, Левантин Лисандрыч, – пошто они нужны, блудницы-то?.. Господам утеха. Нужны… чудно больно! Кому нужны они, блудницы-то? Да что вы!

Стоя в дверях, слушая, рыболов и слуга мой Василий Княжев тоже, как-то шипя, засмеялся и сказал:

– В городах-то шпаны много, она заодно с хипесницами работает. Вы-то, господа, не знаете… А у нас в Москве, на Хитрове, знают. Я видал такого: барин, говорили, ученый. А у него жена. Она-то не жена, конечно, а так. Он-то кот, а она с ним работает заодно. Он ее наводит, на кого стрелять. Кто подурей, она сейчас охать, на мужа жалуется… Тот-то, подурей, и думает, что она в его влюбившись, – ну и к деньгам дело идет. А было и такое, один ловкий такой, молодой, рассказал. «Я, – говорит, – в полюбовниках у одной был. Красивая была. А у нее муж. И вот он на меня прямо облаву устроил. Сколько я из-за нее мук натерпелся, в жулики попал. Да. Судили меня. Пришлось сознаться, хоша ничего и не воровал. Когда в окно залез – поймали. Нельзя было сказать правду… После узнал, что она-то сама мужу и сказала, будто я браслет и кольца у нее украл и еще к окну добираюсь. А из-за чего? Она-то в то время другого себе любовника завела, моложе, на его браслет и кольца свои потратила, а меня научи, чтоб в окно залез… Тут-то меня и сцапали»…

По двору шла тетенька Афросинья. Бурая корова моя опять замычала – опять ей что-то по-коровьи сказала. Тетушка Афросинья остановилась, что-то ласково ответила и участливо покачала головой.

Колька

Уж проходит ноябрь, так печально и грустно кругом. Молчит темный сад. Черные ветви лип повисли над беседкой. Упавшими листьями клена завалено крыльцо и терраса моего дома. Стало все как-то бедно, сиротливо. На реке вода полная, глубокая, серая, злая. Лодка как-то жалко лежит на берегу. Пожелтели травы берега, и повисли осоки. Скользят ноги на синей, грязной дороге. В деревне бабы, окутанные теплыми платками, в тулупах, закрывают соломой избу – на зиму, для тепла закрывают. И грустно, горько глядят жалкие окна избенки. На долгую зиму залезает туда семья крестьянина с детишками.

Давно Авдотья не получала письма от мужа, с войны.

– Нет от Андрея вести. Убили не убили – кто знает.

Около стоит сынишка Колька. Горят глазенки мальчишки. Слушает, как рассказывает мать. На ногах у него большие грязные сапоги отца. Он поглядел на мать, пошел за избу, едва передвигая ноги, и сел у плетня. Задумчиво смотрел на сапоги и тихонько говорил:

– Тятька… убили, знать, тебя… Тятька, а может, нет?

И Колька рукой гладил сапог. И глядел на грязную дорогу, которая идет далеко, заворачивая в темный лес…

И каждый день сидит Колька у плетня и все смотрит вдаль, на поворот дороги… Он гладит холодными ручонками отцовские сапоги, и в глазах у Кольки блестят слезы, текут по носу. Рукавами ватной кацавейки трет он нос.

Мать велит Кольке заварить корове пойло, нарубить хворосту, сходить за водой. И Колька опять норовит к плетню уйти – поглядеть. Любил Колька отца… У кого бы спросить о нем? Спросил раз у кузнеца, а тот пьяный.

– А чего, – говорит, – тебе, ежели и убили. Война… Не пишет письма – значит убили.

Дает пойло корове Колька, посмотрит ей в глаза – корова не знает, баран тоже. Собака соседняя, кривая, Волчок, тоже не знает. Любил ее Колька – помнил: отец ее гладил… И Колька гладил собаку.

Придет в избу, положит в углу избы тятькин тулуп и ляжет на него. И тулуп вроде как отцом кажется ему. Сапоги поставит рядом рваные, большие, отцовские. Как-то лучше душе, теплей, отцовское-то около… И смотрит ночью Колька открытыми глазами в темь, и кажется ему – отец приехал. На нем рубаха новая, пояс. И глядит на него отец, а Колька баранку ест – отец дал. Хорошо с отцом быть Кольке. И собака кривая тут же. Помнит Колька, как отец ему маковые лепешки привез. Сам не ел, все ему отдал. Сидит отец за столом и долго деньги считает – серебро и бумажки.

– Семь рублев, – говорит, – мало получил.

И ему семитку дал. Только у Кольки семитку эту украли. А теперь к матери придут бабы, торочут, торочут… «Сирота», – говорят, показывая на Кольку…

А мать плачет.

Упало сердце у Кольки. «Убили отца, значит», – думает.

Пришло письмо Семену, а от отца все нет ничего…

Уж выпал снег. Приехал я как-то из Москвы в мой деревенский дом, и вечером вошел ко мне в комнату дедушка, сторож дома моего. И говорит:

– Вот пришел Колька, Авдотьин, что с краю, к вам.

– Это Колька, у которого отец на войне?

– Да, – говорит дедушка. – Этот самый. Ведь он, помните, с ребятишками был с вами, когда вы списывать картину ходили. Ящик ваш носил, а то зонтик. До войны. Больно об отце тужит, убили, знать, отца-то на войне, об ем слуху-то нет.

– Позови его сюда, – говорю я дедушке.

Тихо вошел ко мне Колька и в руках держал шапку. Он вырос и большими карими глазами смотрел серьезно и пристально на меня.

– Здравствуй, Коля, – говорю.

Он молча стоял и смотрел. Большие ресницы глаз у него слиплись и худые, бледные щеки как-то вздрагивали.

– Кистинтин Ликсеич, – сказал Колька, – я хотел тебя спросить… Знать, отца мово убили на войне?

Дедушка вышел.

– Слышь, вот что, – продолжал Колька, – ежели так вышло, что убили его, то, значит, он теперь там, у Бога, у престола, значит, сидит… И вот еще што: скажи, сделай милость, теперь мне, где эта война есть и как туда дорога идет? По машине, значит, ехать надо… Так што я хочу попытать, значит, отца найти. А ежели што, пущай меня кончают. Так што я тоже у престола, должно, сидеть буду… Эту муку я тута нипочем снести не могу. Чего мне тута делать и зачем мне тута зря болтаться?

49