– Эва-то. Вот на што. Ныне в ночь на помойке за сараями эдаких два волчины приходили. Голодно, знать. Чего наследили, и у крыльца были. Думали, Феб не выйдет ли али баран. Съесть хотели. Голодно, знать, стало. Поди-ка, выйдут тебе. Тоже знают. Феб и сейчас не идет. Как нюхнул в дверь – нет, не пошел.
– А баран, – говорю я, – чует тоже, поди?
– Нет, прямо дуром лезет. Ума у барана ничуть. Дурак. Только и умеет, что бодаться да жрать.
Я сказал дедушке, что заяц чуял ночью, напугался страсть как и меня разбудил.
– Вот ты и поди. Что в животных положено. Как это они врага слышат. А вот в человеке не вложено эдакого.
– Как же, – говорю я деду. – А заяц-то не понимает, что человек ему первый враг. Ведь человек его ест.
– Да вот это верно. Но этот, твой-то, верно, знает, что ты его любишь и уж нипочем не съешь. Ну, как это и чего? Заметь, ведь он тебя сторожит. Да чего еще и еж: в дровах-то спит, у печки, так и тот всю ночь шипел ноне. И он волка чует. А баран – ничего, хоть бы что. Дурак как есть. Удивление – вот по осени тута, у балкона, в саду, змеину в аршин поймал. Держит ее во рту, та вертится. А он ее всю и съел. Вот спроси, и Павел видел. Диву дались.
– Должно быть – уж, – говорю я.
– То-то и нет. Змею съел. Вот ведь не ужалила его.
Зимой я надолго уезжал из деревни. Оставался один сторож-дедушка при доме. Он любил моих зверьков, а Феба я брал с собой в Москву.
Дед говорил мне:
– Скучно зимой-то. Ночи долгие, а с ними повадней. И все как-то вроде свои, родные.
И когда я приезжал, зверьки оживали. И были радостны со мной. Жили они в комнате дедушки, рядом с кухней. Спали вместе все. Баран – в огромной шерсти, теплой. У его живота спали кот, заяц и индюшки, которых в сильные морозы брали в дом.
Так по весне приехал я с приятелями своими, охотниками, к себе в деревню. Заяц вырос и потолстел. Баран стал совершенно круглым, оброс густотемной шерстью и бодался. Еж ушел под дом и показывался только иногда ночью.
Приятели, с которыми я приехал, взяли у меня краску вермильон и выкрасили барану рога. Красные рога были ужасны. Вечером, когда мимо изгороди моего сада шло в деревню стадо, баран выбежал за ворота. Он всегда встречал овец. Те, увидав барана с красными рогами, бросились бежать опрометью во все стороны, кто куда. Баран гонялся за ними. Мне показалось, что ему как-то нравится, что его боятся. Коровы бегали за ним, желая бодаться.
– Это чего, – говорил пастух. – Это-то что ж? Чисто черт, рога красные. Всех разгонял, поди собирай.
Барану рога отмывали бензином. Глядя на зайца, охотник Герасим говорил:
– До чего здорово вырос! Этак-то ведь он лопнет. Ему бегать надо, а он все в доме.
Приятели вздумали зайца гонять, но что ни делали, заяц не бежал. Но все-таки придумали: в саду раздался залп из ружья, и я видел в окно, как через изгородь, через дорогу мчится заяц в моховое болото, а за ним – баран.
Наутро баран и заяц были дома.
– Вот что чудно́-то, – говорил утром мне сторож-дед. – Проснулся я – чуть светает. Гляжу, а из мохового-то болота, вона тама, заяц-то прыгает, к нам идет. А за ним баран. Дивно ведь это. Подумай, зверь лесной, а дорогу к дому помнит, ведет за собою барана. А баран дорогу-то домой нипочем не найдет. Ума-то в ем ничуточки нет.
Иногда вспоминаются незначительные события. И так это странно, что в жизни много было такого, от чего в скорби и тяжести горя холодела душа и меркла надежда жизни. Таких тяжких часов было так много, но не они волнуют в воспоминаниях, а совсем иные, трогательные случаи, незначительные, проходящие около жизни.
Однажды как-то по делу устройства кустарной выставки в Петербурге, в залах Таврического дворца, приехал я в Москву к гофмейстеру Николаю Александровичу Жедринскому. Не застал его дома, и мне предложили: «Подождите, он скоро приедет».
В гостиной, где я стал ожидать, был и другой посетитель – симпатичный, молодой еще и скромный на вид человек. Мы посмотрели друг на друга, закурили папиросы. Он посмотрел на часы, сказал:
– Я вот час уже жду. Приедет ли Николай Александрович?
– Я подожду, – сказал я, – мне необходимо его видеть. По серьезному делу…
– Да, – сказал сосед по ожиданию, – у меня не дело… а так – пустяки… По охоте… Николай Александрович ведь охотник.
– Да, – говорю я, – он охотник. И я тоже охотник…
– Вот как, вы тоже охотник? А я ветеринар, и дело, видите ли, неприятное. Я служу в учреждении, городском. Отправляю на тот свет друзей человека, брошенных собак, беглых, у которых нет хозяина. Тяжелая обязанность… Впрысну ампулу, ну и прощай. Жаль. Хорошие бывают собаки… Вот и теперь – месяц держу пса, никто не является – нет хозяина. Ну и обязан отправить. А собака – пойнтер, молодой, красавец… какие глаза! Умные… Не могу убить… Чудная собака… Вот и пришел спросить, не возьмет ли Николай Александрович. Он ведь охотник. Редкая собака.
– Послушайте, – сказал я, – отдайте ее мне, пожалуйста. Я охотник. Я заплачу. Не убивайте, отдайте мне эту собаку…
– Пожалуйста, – сказал радостно ветеринар, – ваш адрес, нынче же пришлю. Увидите, собака дивная. Не могу убить. Никаких плат не надо. Дайте двугривенный на чай дворнику, пришлю вам сегодня же.
Он записал мой адрес, сказав:
– Прощайте, должен бежать. Я рад, вот случай! Поверьте, собака отличная. Невозможно убить ее: жаль.
И ветеринар ушел.
Когда пришел Жедринский, то он сказал мне:
– Вздор. Разве бросят хорошую собаку? Что ты! Ерунда, наверное.
От него я поехал скорее домой. Думаю: без меня приведут собаку, не застанут, уведут назад, отравят, адреса я не взял.